Я опустил глаза и медленно, с усилием разжал тиски дурного предчувствия на сердце, как разжимают палкой сведенные мертвой хваткой челюсти бульдога. При этом я чувствовал на себе гневный королевский взгляд и слышал, как со свистом вырывается дыхание из его сузившихся ноздрей. Стоит сейчас по-настоящему разозлить Утера, и дорога к мальчику заказана мне на годы. Король повернулся в кресле, как будто ему вдруг стало неудобно сидеть. Я два раза перевел дух, поднял на него глаза и проговорил:
— В таком случае, государь, соблаговоли мне сказать, что послужило причиной твоего приглашения: собственное твое нездоровье или твой сын? В любом случае я твой слуга.
Минуту он грозно взирал на меня, но потом лоб его разгладился, рот тронуло подобие усмешки.
— Нет, Мерлин, уж кто-кто, но не слуга. И ты прав, я хочу убедить тебя кое в чем, одинаково относящемся и к моему здоровью, и к моему сыну. Клянусь Скорпионом, почему у меня слова не идут с языка! Я позвал тебя не для того, чтобы ты вернул мне сына, но чтобы сказать тебе: если твои делительные силы меня не спасут, он должен будет стать королем.
— Ты мне только что говорил, что у тебя все зажило.
— Я сказал, что рана зажила. Яд вышел, и боль прошла, но осталась болезнь, которую Гайдар не в силах излечить. Он посоветовал обратиться к тебе.
Мне на ум пришли слова Лукана про то, что король видит призраки, вспомнилось кое-что, с чем я имел дело в Пергаме.
— Ты не похож на смертельно больного, Утер. Ты говоришь про душевную болезнь?
Он не ответил на мой вопрос, но то, что он сказал, не прозвучало как перемена темы разговора:
— После твоего отъезда королева родила мне еще двоих детей. Ты знал?
— О девочке Моргиане я слышал. А про мертворожденного узнал только сегодня. Сочувствую вам.
— А не открыл тебе твой знаменитый дар прозренья, что больше их у меня не будет?
Он вдруг стукнул кубком о столик, и я заметил, что на серебре все же остались вмятины от пальцев. Он рывком вскочил с кресла, словно брошенное вверх копье. Теперь я увидел, что им движет не сила, как мне показалось вначале, а страшное напряжение, жилы и нервы натянуты, будто тетива, на щеках под скулами обозначились провалы, точно что-то точит его изнутри. Как может быть королем тот, кто даже и не мужчина? — Он бросил мне этот вопрос и, не дожидаясь ответа, быстрыми шагами отошел к окну и там встал, прислонив лоб к камню и глядя на летнее утро.
Теперь я наконец понял, что он пытался мне сказать. Он уже однажды призывал меня вот в эту же самую комнату, чтобы поведать о сжигающей его страсти к Игрейне, жене герцога Горлойса. Тогда, как и теперь, он был вне себя от того, что вынужден обращаться за помощью к моему искусству; тогда, как и теперь, в нем было то же лихорадочное напряжение, как тетива, готовая лопнуть. И причина была та же. Амброзий однажды сказал про него; «Бели бы он хоть иногда думал рассудком, а не плотью, ему было бы гораздо лучше». До сих пор бурные плотские страсти шли Утеру на пользу, принося ему не только удовольствие и облегчение, но также и уважение подчиненных, таких же солдат, как и он сам, — перед ними он если и не похвалялся своими подвигами, то, во всяком случае, секрета из них не делал. Его талантам дивились, завидовали, даже восхищались. Да и для самого Утера это было больше чем просто удовольствие — это был еще и способ самоутверждения, и предмет гордости, из таких вещей не в последнюю очередь складывалось его представление о самом себе как о доблестном полководце.
Он не отходил от окна и хранил молчание. Я сказал:
— Если тебе трудно говорить со мною, может быть, мне сначала потолковать с твоими лекарями?
— Они не знают. Кроме Гайдара.
— Значит, с Гайдаром?
Но в конце концов он все-таки рассказал мне сам, расхаживая из угла в угол своей стремительной, прихрамывающей походкой. Когда он поднялся, я тоже встал было с кресла, но он нетерпеливым жестом велел мне остаться на месте, и я откинулся на спинку и отвернул голову к теплу жаровни, понимая, что Он потому и мечется по комнате, что не хочет встречаться со мной взглядом. Он рассказал мне о набеге на Вагниации и о том, как он возглавил заградительный отряд и как у них завязалась горячая схватка на прибрежной гальке. Острие копья угодило ему в пах, рана неглубокая, но рваная, и лезвие было нечистым. Рану перевязали, и, поскольку она не причиняла особых страданий, он не придал ей значения; по новой тревоге в связи с высадкой саксов в Медуэе он снова ринулся в бой, не давая себе передышки, пока опасность не миновала. Сидеть в седле было неловко, но почти не больно, он и не чаял худа, а тут вдруг рана начала воспаляться и гнить. Даже сам Утер вынужден был в конце концов признать, что не может больше ездить верхом, и его в повозке отвезли назад, в Лондон. Послали за Гайдаром, он тогда был не при войске, и его стараниями яд постепенно вышел, воспаленный рубец зажил. Осталась небольшая хромота от неправильного сращения мышц, но боль уже не чувствовалась, и дело шло, казалось бы, на полную поправку. Королева была на сносях и все это время находилась в Тинтагеле, Утер, как только окреп, собрался к ней туда, где уже считал себя совсем здоровым и верхом доехал до Винчестера, где они остановились и стали держать совет. И в ту же ночь… там была одна женщина…
Утер оборвал свою речь и снова прошелся по комнате от очага к окну. Он, может быть, думал, что я ожидал от него верности королеве? Но у меня и в мыслях этого не было. Там, где Утер, всегда была какая-нибудь женщина.
— И что же? — спросил я.